Кудинов кивнул:
– Это будет благородно. А уж как полезно для здоровья! – Он заграбастал мой листок. – Не возражаешь, я твоих китайцев еще разок почитаю перед сном?
– Не возражаю, их есть за что почитать.
Файл же у меня в ноутбуке: могу в любой момент эту ватку с нашатырем снова извлечь.
Расходились, как и полагается конспираторам, по одному. Шел дождь, и на улице было почти темно от обложивших небо тяжелых серых облаков. Я хотел было поймать такси, но Чаринг-Кросс-роуд глухо стояла, и я быстрым шагом пошел к метро.
Добравшись до своего номера, я снял мокрую ветровку и туфли и, как был, в рубашке, в джинсах, вытянулся на кровати. Радж должен был позвонить мне поздно вечером по результатам встречи Ашрафа со своим агентом. Вот он, мой мобильный, кладу на тумбочку. А теперь потянусь – сначала левая нога, потом правая – и закрою глаза. Вот так.
6
Первой позвонила Пэгги. Это мама Джессики и одна из самых любимых мною женщин, вместе с Джессикой и моей мамой. Это она вернула меня к жизни после того, как погибла моя первая семья: Рита и наши двойняшки. И тот день, когда я впервые смог об этом рассказать, вернее, та психодрама на берегу залива сблизила нас гораздо теснее, чем сближает постель. Так что мне иногда кажется, что моя теща знает меня лучше, чем жена.
Мы с Джессикой очень близки и живем вместе уже пятнадцать лет. Однако Пэгги удалось пробраться куда-то очень глубоко, на уровень, на котором меня знает только мама. Вот у меня кровь в жилах стынет при мысли о том, что будет, если Джессика узнает вдруг, чем я на самом деле занимаюсь. Поймет ли она, останется ли со мной или погонит в шею человека, вравшего ей столько лет, построившего на лжи всю ее жизнь? А с Пэгги, мне кажется, мы уже никогда не потеряемся.
– У тебя все в порядке?
Странный вопрос. Да и звонит мне Пэгги не так часто. Нам с ней не надо разговаривать каждый день, чтобы быть рядом. Теперь я испугался – видимо, не совсем еще проснулся.
– Что случилось?
– Ничего, ничего, успокойся, дорогой. Просто мне как-то тревожно стало за тебя.
– А что со мной может случиться? Я в Лондоне, не на льдине на Северном полюсе.
– Я знаю. Я проверяла, что твой рейс долетел.
– Да? Я не думал, что ты волнуешься. Хорошо, теперь и тебе буду звонить по прилете.
– Звони. Я помню, ты как-то сказал, что самая опасная часть пути – это дорога до аэропорта, в самолете уже вряд ли что-то случится. Но мне все равно неспокойно.
– Прости, Пэгги. Я не знал. Буду сообщать.
– Это ты прости, что я лезу со своими страхами. Просто я проснулась, села работать и не могу. Ты у меня перед глазами.
Пэгги, напоминаю, художница. Она живет одна в особняке в Хайяннис-Порт, рядом с имением семейства Кеннеди. Встает к обеду, садится за мольберт, вечером гуляет по берегу океана, потом опять пишет, остаток ночи читает, потом гуляет под первыми лучами солнца. Не будучи солнцепоклонницей, она любит восходы и закаты, старается их не пропускать, благо с волнолома ей видны и те, и другие. Я посмотрел на часы. Да, в Лондоне начало десятого, значит, у нее начало пятого. Пэгги раньше трех дня не просыпается.
– Ну, не знаю, – сказал я. – Я своего аватара никуда не отпускал. Вон он свернулся клубочком под столом и спит себе.
– Значит, померещилось.
Пэгги, разумеется, не знает, что мои командировки – это, как правило, экскурсии в мир, над которым иногда опасно просто занести ногу. Нет, сам факт моего отсутствия воспринимается ею не иначе как потенциальный риск. Как будто когда человек дома, с ним не может произойти ничего плохого. Пэгги волнуется. Моя мама, которая прекрасно знает, чем я занимаюсь и насколько это опасно, тоже переживает за меня. Но ее страхи размыты, она понятия не имеет, в какой я стране нахожусь в данный момент и чем рискую. И все же, возможно, со мной пока ничего не случилось лишь благодаря тому, что обе они за меня молятся: Пэгги с врожденной верой эмансипированной, но все же католички, мама – с бурной энергией неофита, отринувшего злонамеренно внедренный в его сознание атеизм. Так мне кажется, но и обратное тоже недоказуемо.
Мы поболтали, пока Пэгги не успокоилась. Она не любит говорить о картинах, над которыми работает, а тут вдруг согласилась. Видимо, остались лишь финальные мазки.
– Это опять ты. – Я уже на десятке ее картин и, видимо, благодаря этому и останусь в истории, как какой-нибудь ван-гоговский почтальон Жозеф Рулен. – Помнишь, старую ветлу спилили на участке?
Ветле было лет сто, не меньше. Посередине ствола было большое дупло, куда наш сын Бобби прятал свой запас стрел и шифрованные, из придуманных им самим иероглифов, сообщения для индейцев. Мы, собственно, из-за мальчика и спилили дерево, которое наклонялось все больше и грозило упасть при очередном порыве ветра.
– Помню, конечно.
– Так вот, на картине ветла, уже срубленная у основания, лежит на земле, а ты начал отпиливать от нее толстый конец двуручной пилой.
– Подожди…
Ветлу спиливала целая бригада работающих по-черному, то есть за наличные, боливийцев. Они же нарезали бензопилами ствол и ветки на подъемные куски и в несколько приемов увезли все в тот же день.
– Да я помню, как это было на самом деле. Но это как-то лишено смысла. А так на земле лежит большое дерево, которое распиливать придется неделю, не меньше. Но тебя это не пугает. Ты уже въелся в ствол двуручной пилой, которой ты работаешь в одиночку, и вид у тебя совсем не удрученный, что впереди столько мучений. Работа тебе, может, быть, не совсем в кайф, но она тебя и не пугает.